Ягдташ

Интернет-журнал

О соловьях

рассказы стародавнего охотника

Осень установилась ясная и погожая. Безоблачный свод неба широко охватил весь мир Божий своим чудным голубым шатром. На его чистой лазури отчетливо вырисовывались не только окружные селения с их пестрыми полями и лесами, темневшими на горизонте, но и одиноко летевшая птица и даже малейшая травинка.

После суровых дождей наконец-то наступило радостно светлое «бабье лето». Свежий и пахучий осенний воздух уже пощипывал утренниками нос и уши. Но к полудню опять становилось жарко, как в Петровки. Все поле струилось множеством белой паутины, тонкие нити которой бесконечными струнами, одна близ другой, протягивались повсюду и колыхались от набежавшего ветра. Иногда пушистый клочок летящей паутинки, живописно белеясь на нежной лазури неба, далеко и плавно проносился над землею впереди длинной, шелковистой нити, готовой пристать ко всему встречному.

По-видимому, погода установилась надолго. Зверь выкунел и обостился; дикая птица тоже вся оперилась и заправилась, готовясь к отлету.

Так и тянуло в поле поразмяться в седле или в остров с ружьем, под гончими.

Еще с ранней зари выбрался я из дому и до хороших обедов пробродил в лесу, бесконечной казенной засеке.

Совсем усталый и голодный, я шел напрямик, всячески стараясь поскорее добраться до желанной опушки. Однако лес становился все гуще и диче. Видимо, я совсем сбился с пути. По временам подходили глухие, глубокие лесные яры, заваленные истлевшим валежником. В них стояла такая сырая и угрюмая дрема, насквозь пропитанная гнилью прошлогодней листвы и грибов, что и самый луч солнца не достигал до мшистых корней деревьев: дробясь в их вершинах, он неясно порхал в полдерева небольшими светящимися кружочками; только кое-где огненно-золотая дрожащая струйка его ослепительно пронизывала зеленый сумрак. Одичавшие пчелы и мохнатые шмели, налетев на эту светлую полоску, яркими искрами вспыхивали на мгновение и с торжественным гудением проносились далее в глубь чаши: черные дрозды негромко выводили свои мелодичные трели. На самом дне темного лога толпились папоротники, тихо и таинственно покачивая свои широколапые листья.

Наконец-то вокруг меня посветлело, и как-то разом зазвенели и зачирикали пичужки. Молодые иволги пронзительно перекликались между собой и шаловливо ныряли по веткам. Сквозь причудливый переплет дубов, высоко по небу разметавших свои кудрявые вершины, шире проступала синева неба, на которой слабо вырисовывались трепетавшие листья. Я искренно обрадовался, когда, распахнув последний гущавник, неожиданно выбрался на простор зеленой полянки, залитой горячим светом солнца.

В тот же миг я совсем наткнулся на седого, ветхого старика, в синем китайчатом балахоне.

Стоя ко мне задом, он, видимо, еще и не замечал меня. Среди дикого леса старец имел вид богоискательного отшельника, наконец-то обретшего себе «безмолвное место» для жития, где бы он мог вполне предаться созерцанию Творца и «лобзанию пустыни». Однако вскоре же я убедился, что то был не анахорет, а просто охотник, усердно копавшийся над муравьиною кочкою. Небольшим деревянным ковшиком он то и дело зачерпывал из муравейника его мелкозернистую землю, пропитанную острым спиртом, и всю эту мягко перетертую землю, среди которой, словно просыпанная перловая крупа, пестрили крупные белые «муравьиные яйца», и самих муравьев, кишевших в ней, он ловко высыпал в мешочек. Несколько таких же холщовых мешочков, туго увязанных, аккуратным рядочком стояли тут же. Недалеко от них светилась в траве красная ложа самодельной одностволки, прислоненной к дубу. Под корнем его на разостланной тряпочке стоял поливенный кувшинчик с квасом – суровием, пучком травы и лежала краюшка хлеба с солью и огурцами.

Поздоровавшись с неожиданным товарищем, я присел к нему на траву.

- Здравия желаем, батюшко! – ласково отозвался незнакомец, добродушно улыбаясь своим мягким беззубым ртом и с особою торжественностью снимая свой ваточный, невероятных размеров, картуз.

- С добрым полем, сударь, будьте здоровы, – добавил он, подметив в сетке моего ягдташа кой-какую добычу. – Ну да уж, батюшко, и погодка нарядная стоить… Именно что золотые денечки!.. Теперь в хате сидеть – великий грех.

По степенной речи, по его несколько сутуловатой благообразной фигуре, умным и мягким чертам розового лица, по манере держать себя – можно было принять его за дворового человека доброго старого типа. Он сразу расположил меня в свою пользу.

- Не хочешь ли закусить, старина? – предложил я ему, доставая из сумки разную снедь и порядочную фляжку старой терновки.

Не говоря ни слова, старик поспешил докончить свое дело, снял картуз и, перекрестившись на солнце, почтительно принял от меня глубокую оловянную крышку с душистым напитком. Опрокинув ее в себя, он с видимым наслаждением смаковал губами и покачивал своею плешивою головою, странно обрамленною густейшими мелко завитыми кудрями.

- Ну, уж и винцо доброе, – наконец промолвил он, утерев рот подолом балахона. – Так и разбежалось огнем по всем жилкам… Покорнейше благодарим вас, батюшко.

- Да ты, старик, садись-ка лучше сюда поближе. Сперва закусим, а после и поблагодаришь… Каким это ты делом тут занимаешься? – полюбопытствовал я.

- Комариные яйца, батюшко, сбираю… Муравлев этих самых ищу по лесам, да и продаю ихние яйца соловьятникам. – с кроткою улыбкою объяснил он мне. – Признаться, я и сам тож соловьишками занимаюсь по малости, – добавил он, словно извиняясь.

- А как тебя зовут?

- Да прежде звали Иваном Ивановичем Баструевым. Ведь я, сударь, из дворовых людей, – объяснил он, понижая голос и снова снимая картуз. – Красовские были господа, ну, я у них и правил всю должность… Коров даже доил! – рассмеялся старикашка. – А между прочим, был я и садовником, и егерем. Всего, батюшко, приходилось видеть… Только господа наши были хорошие, лишнего говорить нечего… Его святая воля!.. Господь все делает к лучшему… Да я, сударь, и не люблю в речах распушаться.

Занявшись едою, некоторое время мы оба молчали, и я невольно задумался, глядя на рядок муравьиных кочек, странно возвышавшихся и черневшихся по зеленой поляне. Одни из них имели вид пирамид, другие, обширные и округленные, – походили на курганы. И так же, как и по тем, по кучьям этим, пробивалась редкая зеленая травка, жесткая, как щетина.

По солнцу хорошо было видно, как крохотные рыжие муравьи суетились по всей поляне. Многие из них еще копошились в разворошенных кучах, промеж крупинок сухой и словно просеянной земли, другие лезли на вершины цветов и по травинкам. Даже в грубых морщинах ближайших дубов виднелись они высоко от земли. В уцелевших муравейниках тоже была заметна тревога. Из ее сухих, глубоких трещин, откуда желтилась, как табак, бурая, рыхлая земля, и изо всех нижних и боковых выходов их таинственного городища то и дело показывались ряды насекомых. Шевеля усиками, они долго и внимательно вглядывались в близкую опасность и снова уходили в преисподнюю своих сокрытых лабиринтов. А на место их тотчас же появлялись новые и новые соглядатаи. Казалось, весь муравейник шевелился от этого усиленного, хотя и невидимого, внутреннего движения его растревоженного населения.

Еще с детства, при взгляде на таинственный муравейник и на его обитателей, мне всегда представлялся древний, таинственный Египет. Как там, так и здесь существовали свои цари, свои касты, своя мудрость, свои святыни, свои пирамиды. Там, как и здесь, было то же бессознательное стремление к вечному, кропотливому труду и та же неуклонная потребность возможно лучше спрятать и во что бы то ни стало сохранить своих живых покойников и именно в мраке глубоких подземелий своих пирамид.

Вот и теперь целая процессия этих темных крошечных существ, не помышляя о собственной гибели, самоотверженно спасают и, надрываясь, тащат на себе громадные белые яйца, что кажутся мумиями, запеленатыми в белые саваны.

- Мал муравей, а горы роет! – счел нужным промолвить Иван Иванович, заметив мои наблюдения. – Только уже и на них времена переменились, – со вздохом добавил он. – Потому что человеки оченно уже дюже размножились… Уж друг на дружке стали жить… Где, к примеру, было десять дворов, теперь тамо уже две сотни или того более. Где еще при мне было дикое поле, сичас деревня объявилася… Опять же, в допрежние времена промежду царей войны были настоящие, и хоть мало-мальски народушко прорежался, а нониче, хоть бы и по нашей деревне, как есть все солдаты домой вернулись. И только одному Гаврюшке Оводу левую ладонь прострелили, так и то пуля там же осталась. Сейчас и Гаврюшка гречиху молотит той-то рукою… Оказия, батюшко, да и только!.. Ну, а как попришли эти солдаты, так прямо и взялись с братьями делиться, беды!.. Именно через это, сударь, и все леса повырубили, выгона и болота пораспахали… Ну, откуда же дичи-то взяться? Ведь не только дикому зверю нету слободы, а ужо и теленку не обо что пыли обтереть с носу… Трава, и та перевелася. Сорока не успеет себе гнездо сгородить в игруще, а пастушата ужо ей и глаза повыколют палками… К примеру сказать, рыбу самую малюсенькую верховодочку, мальву, т.е. самую москлявочку, и ту уже повывели по ручьям. Потому что от зари до зари народ там болтыхается, да воду мутят. Совсем с грязью волокут ее на берег! А у кого и сака нету – рубашками ловят… Старик горько усмехнулся.

- Через эти порядки ничего у нас и не стало… Комар, и тот перевелся… Спасибо еще казне: она, матушка, свои леса не сводит, бережет. А то бы нашему брату Исакию и от этой охоты отказываться надобно. Уже негде и души своей отвести… А вы сами изволите знать – соловья баснями не кормят. Ему первое дело – подавай яйцо муравьиное. За это яичко он тебе и песни поет. А сгубить птицу недолго. Это не свинья – ей мякины не замесишь.

- А коли правду сказать, греха не потаишь, – с видимым волнением заговорил этот последний из могикан, – ужо и соловьи-то все поперевелись. А прежде-то, помню я в свои молодые годички, каких только не было голосов!.. Другой, злодей, особливо вечерней зарею, как ударит песню – словно ножом полыхнет по сердцу. Дух захватывало слушать его… А дед мой, Ульян, царство ему небесное, бывало сорвет шапку, ударит ее оземь, да и возьмется плакать. Не река – рекою льется, по траве катается. «Слушай (учил он меня), это сам «славута» поет. Потому у хорошего соловья полагается 12 голосов, а у этого злодея с подголосниками я насчитал как есть все 24 колена!.. Запоминай это, внучек».

- Он-то, царство ему небесное, и довел меня до всего, – с глубоким уважением промолвил старик. – И не в похвальбу будет сказано, а против деда что-то и не видать охотников. Тот все знал: что по рыбной части, что против зверей или птицы. Пчелами тож занимался. А домышлявый был – на удивление. – «И откуда ты только это все знаешь?» – пытал я его. А он смеется. – «Да я ж, отвечает, прирожденный… еще на роду мне было так послано». – И хоть сколько роев у него отродится, ни один не отыграется, а еще он и посторонних себе наловит… По лесу идет, засвищет, глядь – ужаки к нему сползаются, казюли лезут из норей, за ним гонятся…

- Мне даже и страшно бывало с ним. – «Я, – говаривал он, – хоть и знаю голоса, да не все. А в допрежнюю старину жили такие старики, что понимали, о чем и дубрава шумит. Те все коренья знали и травы, какая к чему принадлежит. Те старики и хлебушко завели на земле. Ну, а теперь таких не стало. Человек отслонился ото всего этого, да и позабыл все это. А за то и земля матушка стала его забывать».

- И может статься, вы мне и не поверите, – заговорил старик, видимо что-то вспомнив,- а это именная правда. И я хорошо помню, как дедушка мой в шапке перепелов разводил, а щеглят соловьями делывал.

- И что ты! – невольно усомнился я. – Как же это может быть?

- Ей же Богу, правда! – с торжествующей улыбкой подтвердил рассказчик. – Дед мой, бывало, наберет яиц перепелиных, поразложит в свою старую шапку рядышком, только наполовину в вату их усадит и прикроет хлопочками. А после подмочит из-под шапки немножечко, да и положит ее в уголушек на топленую печку. Конечно, сперва над ним все смеялись, а там и попривыкли к его оказиям. Так иной раз он сколько тех «поршков» понаведет из перепелиных яиц.

- Вот именно за его домышлявость господа и разорили весь наш корень… А то, с первоначатку, и мы жили на селе не хуже других. Земелька была, и хлебушко, и скотинка.

- Ну, это как же дело было? – полюбопытствовал я.

- Случай подошел. Господа-то наши были не из больших. И земельку они имели – не сказать, что малую, а чересполосицу. Тут загон, а там другой, – по всему свету была она пораскинута… А скотинкою-то любили займаться, особливо лошадьми. Через это, как придет теплое летичко – и нам мука приходит Либо свой же хлебушко столкут наши лошади, либо у соседей потравят что. И до драки-то, и до суда дело доходило сколько разов. Ну, а на этот-то раз подошло так, что парину нашу, где скоту ходить, соседи кругом засеяли хлебами, так что туда и прогнать нельзя. Осталася одна межечка, только в телеге по ней проехать. Конечно, господа наши и затужили. Вдруг кто-то и скажи им, что так и так, у вас на деревне есть такой старик Ульян (дед т.е. мой), что «лошадиное слово» знает. И он может лошадей устеречь и по той меже прогнать на вашу парину. Ну, конечно, сперва этому не поверили. Какое это, дескать, такое «лошадиное слово»! Посмеялися над этим только. А там видят, что дело плохо, послали за моим стариком. Прямо сняли его с тягла и оборотили на дворню, ну и приказали бросить все попечения и быть конюхом.

- Делать нечего. Хоть и не рад, а готов… Затужил мой дед, а все-таки кнут вьет. Во-о какой кнутише нарядил мохрами да кольцами приукрасил, на концу волосянку вплел, просмолил его дегтем и в пыль укатал, как должно… Без кнута, – говорит, – лошадь сирота! Да-с…

- А он, доложу я вам, и помимо смеху, а даже и взаправду знал «лошадиное слово»,- заметил рассказчик, значительно приподняв брови.- Потому он и при народе даже, может, сколько разов показывал эти оказии. Бывало, соберутся «в ночное» или так, праздничное дело случится, когда лошади все в поле ходят табуном, он и заржет «жеребцом» косяком, да какой гром пустит по полю – своим ушам, и то верить нельзя!.. А уж кобылы лезут к нему – со всех сторон валят… уши заложат, хвосты задерут, вверх ногами туды-сюды мечут и огородят его кругом… Народ чисто все черева порвет со смеху. А не то отвернется так-то и загигикает жеребеночком сосуном, – ну ни дать ни взять жеребеночек!.. Всех маток жеребых повзбулгачет по полю. Или обернется маткою, всех жеребяток к себе пособерет… Настоящий истошник, да и только.

- А помимо всего этого, у деда был еще какой-то и особливый голос-покрик – «лошадиное слово». еще когда он в бегах находился в Задонщине, там его научил этому старый калмык-табунщик, у которого тот был в подпасках. Ну и точно, от этого покрику все лошади робели и хоть какая будь резвая, а его будет слушаться.

- Вот и собрался мой дед в первый раз гнать табун на парину. Вся дворня вышла глядеть, даже и господа вышли за сад. А лошади набалованные, привыкли куда зря бежать, прямо через канавы все прыгали. Одначе он и их скоро сократил. Как дал свой окрик, так словно морозом побил их. А тут еще надлетел верхом сзаду, да как урезал сверху своим кнутишем туды-сюды по сторонам табуна, так даже весь народ диву дался. И лошади стали совсем иные. Разом сбилися кучкою, всхрапелися, ушами насторожилися, туды-сюды озираются. Видать, что они боятся, как бы он их опять не пужнул «лошадиным словом».

- И что ж бы вы думали, – восторженно воскликнул старик. – Весь табун промчался на парину «гусем» по той межке, и ни одним копытом в хлеб не окунулся!.. – С тех самых пор наш Ульян и остался навеки пастухом, а вместе с ним и мы попали на дворню.

- Ну, а из щеглов как же он делывал соловьев? – снова спросил я его, действительно заинтересовавшись оригинальным рассказчиком.

Старик еще выпил предложенную мною чарочку и стал пережевывать кусочек сала.

- Именно, что чудеса строил тот-то Ульян, – подтвердил он, несколько подумав, – То ж самое и это дело за спором вышло. Я, дескать, могу это сделать… по перу будут щеглы, а голосом соловьи. Ну, и подметил он щеглиное гнездышко на кусту. Дождался, пока они из яиц вылупились и приопушилися. Зараз и срезал он то гнездо, совсем с кустом, и принес в хату. А там и закопал тот куст в углу, под соловьиною клеткою. Ну, а птиц-то у дедушки было куды много и каких-каких не было: были и такие, что по-человечески разговаривали; ворон, помню, был, была сорока. А для того, чтобы щеглята ихних голосов не слыхали, дедушка и позалепил им ушки воском, вареным в подчеревном сале*. Вот они и сидят в гнезде, словно немые, только ротики разевают, есть просят. А уж на это старик мой был угадлив, да и знал, какую тварь и чем наблюсти, ну кормил их хорошо. Дальше да дальше, они и пооперились. Когда разные птицы поют, щебечут, дед мой ничего не делывал, а как возьмется петь его любимый соловей, он зараз и повынет у щеглят затычки из ушей, они и возьмутся поворачивать головками в разные стороны, слушают, как славута поет и себе с малых ден набираются его удалью. А ежели соловей скучает и давно не пел, дедушка возьмет два ножа и водит ими друг по дружке за углом печки и так подладится, словно и взаправду то соловьиха насвистывает. Соловей слушает, слушает из клетки, все крепится, не поет… а там как вспомянет свое прежнее бытье, когда и он на своем гнезде жил, и возьмется оправлять перушки… сейчас встрепыхнется, пересядет половчее на жердочке, нахохлится, зажмурит глазки да уж и почнет песни играть… чисто сам себя с земи подымает. А дедушко опять затычки поототкнет у щеглят. И вот таким-то манером старичок мой и поделал из них соловьев. Многие даже этому и дивовалися. А двоих, помню, он за богатые гроши продал одному барину.

- Вот такие-то, сударь, мастаки бывали в старину!.. А теперь, батюшко, что?! С готовым соловьем никто не умеет обратиться по закону Божьему!.. Посмотрел я намедни в городе, как у Миронова купца соловьиную клетку чистили. – О, Боже мой милостивый! – воскликнул рассказчик, охватив голову руками. – Да они с соловьем словно с арестантом обходятся!.. Сичас ихний лакей подошел со своими сапожищами, стучит, кричит. Выташил донышко, да тут же над соловьем и начал скресть ножиком! А уж тот, бедняга, вспрыгался в клетке – беда!.. Прямо навеки выпутался бедняга. Он и перушки обломал себе об решетку, и голову расшиб!.. Ну какая же ему песня на ум пойдет!.. Эх-ма-ма! – неодобрительно завздыхал старик.

- Ну, а главная причина почему перевелися соловьи даже и по Курской стороне, – продолжал Иван Иванович, – это то, что и там перевелися болота да леса болотные – ольховые. Как повысушили луга, пораспахали олешники, так и славные соловьи курские перевелися. Да ведь вы и сами изволите знать, что в олешнике, окромя соловьев, иной певчей птицы не водилося. Луга были обширные, олешники густишие такие, по ним ни пройти, ни проехать нельзя было. И что ни ручей, то и лес ольховый. Прямо вдоль ручья либо вдоль речки, может на сколько верст, тянулся он беспрерывно. Ну, как же ж там было не водиться соловью? И голоса у них были чистые, настоящие соловьиные. А теперь соловьи перелетели в сухие лесочки да в сады. Ну, через это у них и погибли голоса. Ведь там им некому залепливать уши воском, а всякая птица певчая тут же живет, поет. Соловьята и портятся, еще сидя в гнезде. С того-то и взялись они путать слова. Кто чижиную песню заведет, кто какую, да и поделалися сверчками. А ведь по закону-то Божью соловью указана песня совсем особливая, за то-то его и прозвали славутою.

- Я помню, дедушка Ульян считал за ним 24 колена, со всем, т.е. с подголосниками. А промеж их он клал 12 голосов главнеюших. Сперва почин, с чего соловушка песню починает. И почини бывают крутой и пологий. Потом клынканье, словно вар клокочет в чугуне. Кукушкина хрипота или перелет, горошек, летний громок или раскат, булконье, кузнечик, гудок, колокольцы или красный звон, а там и все прочие его колена пойдут.

- Теперь же, батюшко, все это перевелось. Другой раз такой соловей попадется, что плюнешь на его песню да и пойдешь дальше… потому что это не пение, а один грех! Одно начинает, не кончит – другое затягивает, опять оборвется на первом слове, да то наплетет, что и хороший человек, и тот ума не приложит к его песне. Настоящий соловей, особенно болотный, кричит смело, отчетисто… дроби разные пущает, свисты водопойные или в дудку ударит… Да не полраза, а несколько разов повторит хорошенькое коленцо. Тот сам себя слушает.

- За последние годочки я только однова и слыхал такого молодца, – добавил расчувствовавшийся старичок. – Ну, и правда, что хороший охотник сам пропадет, а того соловья достанет и из лесу вынесет. Ну, да теперешние охотники и ловить-то их не умеют. Нешто в дроме поймают, т. е. до «гнезда», ну тот соловей у них будет жив. А коли с гнезда – то редко-редко когда он у них не утратится. Потому – эта птица кровная, и благородство в себе имеет, ее то есть не к воробью применить. Соловей с того и поет, что он мамку свою любит и детей утешает. И что ни лучше у него голос, то и на самку он ярче. И как его разлучить от самки, он сейчас помирает от ярости. Затем-то летнего соловья и «закаливают в воде» студеной.

- Дед Ульян, бывало, хоть когда поймает – у него жив будет. Потому он за первое дело окунет соловья в ведро с студеною водою. Раз до трех сажал он его под воду. Только и на это надо сноровку иметь. Ну, как сойдет с него ярость, соловей остепенится и пойдет жить в клетке.

- Старичок-то мой и передал-то мне все свое «познатье», – таинственно добавил Иван Иванович. – С того-то теперь у нас по обопольности против меня мало кто знает по охотничьей части… И не только что-да-нибудь такое по тенетам, по сетям, али еще по каким снастям, а я могу и ружье сделать… даже и посейчас я стреляю порохом своего же рукомесла. Теперь-то, батюшко, я остарел и огнусел, а прежде было чем похвалиться… Только, видно, прошлого не вернешь!.. Коли и воду прольешь, так и то ее не соскребешь…

- А к тому же теперь и народ переменился. Народ стал образованный, настоящие мошенники! Простота на свете перевелася. Никто своей души не бережет. Все охоты человеческие, все утехи позабросили… ото всей красы божьей поотвернулися, а кинулися, бросилися все за полтинником, да вот еще на эту железную дорогу побежали – чтобы она не помянулася! Она-то, злодейка, и порушила наши леса!.. И пошли же, Господи, мне помереть поскорее! – с глубоким чувством добавил старик, осеняя себя крестным знамением.

- Ведь и я ужо сто одну пасху съел на своем веку… будет с меня… пора и костям на место… уж оченно, батюшко, стало скучно на свите жить!

* Свиное сало, снятое с черева, живота.

ЯСТРЕБ-ДИКОМЫТ

В это время огромный ястреб, распластавшись в воздухе, неподвижно остановился над нашею поляною. Суровым педагогом всматривался он и вслушивался в ту веселую возню, что затеяли в лесу маленькие пичужки. Мы невольно залюбовались воздушным разбойником. Красивый рисунок его разноперого наряда, желтые рубчатые лапы, с судорожно стянутыми острыми когтями и, словно стеклянный, круглый хищный глаз, круто загнутый клюв отчетливо выделялись на безоблачном лазуревом небе.

- Захочу, друг, я и тебя в мешок посажу! – рассмеялся старик и утер рукою свою жиденькую бородку.

- Нешто и ими занимался когда? – спросил я. – Как же ж, батюшко, это мое первое удовольствие с ястребами охотиться. У меня и сейчас сидит на стуле добрый перепелятничек, «полуторапудовой»* гнездырь! Сам я даже и из гнезда доставал его в лесу. Потому, сударь, гнездырь завсегда смирнее «слетуха». С тем возни больше, да и отыгрывается он чаще. Ему дорого насмелиться и только один раз слететь с гнезда, а то он и будет на свои крылушки надеяться. Впрочем, батюшко, я и «дикомытов»** ловил – и то вынашивал и до дела доводил. Только теперь, признаться, я бросил эту охоту. С тех самых пор и зарекся, как со мною один случай был, – добавил старик и задумался.

Я снова налил и передал ему стаканчик, который, видимо, оживил моего собеседника.

- Ну, как же ж это дело было? – допытывался я.

- Да так, батюшко, было, – начал Иван Иванович. – Один раз повадился к нам летать ястреб. И вот же какой из себя хороший, что и не выговоришь! А уж цыплят был ловок ловить – беда! Только что баба моя выпустит наседку за угол – он уж тут; сторгует и сторгует… не одного – так двух унесет. Только собою он был не перепелятник, а настоящий «утятник», хворменный, что пером, что ладами. Ну, конечно, я поймал его. Из-нарочно даже сделал кутню*** попросторнее, он прямо и опустился на приваду. Придал я старанье – 18 зорь вынашивал его. Ну, он и обрусел хорошо. Взялся за науку как должно, что ни выметит – я им словно рукою беру. Только один разок вздумалось ему отыграться. Витютень его увел. Домой вскорости же сам и воротился. Хорошо-с. Вот пришла весна, я и вышел себе походить и челига взял с собою. Вздел рукавицу, надел шалгач****, захватил для потехи и маленькие тулумбашы*****, чтобы спугивать птицу, и вабила******. Тоже и его я принарядил как должно, потому что у меня с исстари был весь «соколиный наряд». Один барин, царство ему небесное, пожертвовал мне его за мою услугу. Первым делом я ему гремушечку серебряную ввязал как раз над хвостом, а на ножки надел красные обносцы, пестро расшитые, ну и заклобучил его; на случаи еще и должик******* прихватил. И так хорошо показалося мне на белом свете, что, кажется, и домой-то незачем было идти!.. Ношуся с моею утехою, как дитя с куклою… Зима-то, признаться, порядочно надоела мне. Дальше да дальше, и пришел к пруду. Он и так-то у нас оченно уж дюже велик, а в то время он еще и в разливе был. Там шумит, там гуляет, по всем низам разлился – бежит, играет себе и ржет, словно жеребец стоялый. Ну, а птицы-то дикой, вижу, еще нету. Конечно, чибиса эти кричат, кувыркаются по лугам, а настоящей-то дичи не видно. Только и чернеется, вижу, пары две уточек середь пруда. Глядь – и поднимись с воды селезень, свиязь-белобокий, во-о какое дите…. Я пустил своего дикомыта, расклобучил его, приподнял так-то на руке, указал ему и кричу – «взять»! Дикомыт мой и полез за тем селезнем наверх. И что ж только там было – и сказать нельзя… – с глубоким волнением проговорил старый охотник,

- Все это словно нарочно было подстроено. Как же ж, батюшко? – ведь и вам известно, что свиязю полагается на улет уходить, а он взялся вверх забирать, буравцем пошел – ну, не грех ли же тут? Конечно, ястреб не должен ему уважить!.. Селезень вышает, а ястреб себе еще того круче взбирается. И его ужо чуть видно стало. Беда да и только! Однако видать, что и ястреб засерчал и ужо совсем крыльями распростирался. И уж такие он две ставочки дал, что хоть бы и настоящему соколу впору!.. Конечно, что ястребу, что соколу-балобану, что, к примеру, пустельге и кобцу положено бить птицу в достижь. Ну, а мой-то показал колена особливые. Наконец, в самом глубоком поднебесье, великом верху, ястреб мой совсем замер. И вдруг дал ставку прямым кречетиным обычаем. Пулею ударил он сверху селезня своею грудью и заразил его… и – что ж бы вы думали? – в крайнем волнении вскрикнул старик и судорожно всплеснул худыми руками.

Я с изумлением глядел на его глаза, восторженно горевшие каким-то огнем, на его картуз, сбитый в пылу рассказа на затылок, и на всю его странно оживившуюся фигуру.

- Вдруг, батюшка вы мой, – скорбным голосом продолжал Иван Иванович, – вижу я – пропадает мое сокровище, на моих глазах погибает!.. Как закогтил он селезня, тот (проклятая его душа) сложил крылья свои да прямо с великого-то верха и сунулся вниз головою, словно помраченный. Несется, обморок, смотрю, словно ключ ко дну – и не приглядишься… Что тут делать? А ястреб сидит на нем верхом, натаращил хвост и перья и сдерживает его, мерзавца, да не может: магниту его не хватает. Ведь он, селезень-то этот, нешто мал? Конечно, удали-то в нем никакой нету, а на безмене он и двух ястребов перетянет… Летит мой голубчик, летит, словно с того свету валится в тартарары, в мою сторонушку поглядывает, – со всхлипыванием продолжал старик. – Прямо середь пруда и шлепнулся в воду, на самом стремени, на глыби! Селезень тому и рад. Прямо и взялся нырять с ним, туды-сюды, видать, что хочет его закупать до смерти! А я чисто сам не свой, по берегу бегаю, мечуся, а что поделаешь? Уж я и кричал, и вабилами вабил его – ничего не берет!.. Раз нырнул тот селезень, и в другой, и в третий, и показался из-под воды. Орел мой все еще поверх его сидит… прямо так сидит, благородно, за шиворот его держит, злодея. Ну, а перушки-то ужо все смокли, пошатывается и зевает. Видать, что захлебнулся голубчик. А селезень еще хуже того взялся над ним уродничать. Нырнет тут, а вылезет и невесть где. Ему-то, ироду, хорошо с лягушками перегоняться под водою, а соколику-то моему каково? Ведь это только подумать надо об этой муке!.. – Да так-то, батюшко, и закупал тот-то свиязь моего ястреба, не помянись он совсем!.. Никому пользы не принес: меня другом обидел, хорошую птицу сгубил понапрасну, да и сам пропал ни за что. Потому что закупать-то он хоть и управился, ну а скинуть-то с плеч все же он не смог. Ведь он, голубчик, и мертвый своей храбрости не бросил: так и замер на его спине. Именно что по совести справил он свое рукомесло, по закону Божьему…

- Вот с тех-то самых пор, – заплакал старичок, – я и не могу забыть своей обиды, и утятников не вожу, а охочусь с перепелятниками осенью, по просяным жнивьям, да и то потому, что тогда уже все хлеба подкошены и не на чем натянуть сети.

Иван Иванович примолк, достал из-за пазухи самодельный коровий рог с табаком и принялся его нюхать, щуря глаза.

* Т. е. такой, что за осень ловит до 1 1/2 пуд. перепелов.

** Мытиться – значит линять, терять перья. Если сокол или ястреб хотя раз перелинял в диком состоянии, еще не пойманным, его зовут дикомытом.

*** Просторная, высокая западня, под которой ставится сетчатая клетка с живыми воробьями, на которых опускается хищная птица.

**** Мешок для живой птицы.

***** Крошечные барабанчики.

****** Гусиные крылья, укрепленные на железном вертеле; – вертя ими, вабят, т. е. подманивают заигравшегося ястреба или сокола.

******* Должик – тонкий двухаршанный ремень из оленьей кожи.

БЕЛЫЙ ПЕРЕПЕЛ

Закусив и немного посидев, старик снова принялся за свою работу. И вскоре ни одной «комариной кочки» не осталось на поляне. Все они исчезли в его холщовых мешочках. Затем Иван Иванович начисто подмел всю полянку и даже с корнем повыдергал те пучки травы, под которыми было малейшее подобие тени. После того, на самом солнцепеке, он наложил друг на друга ворошок только что навязанных березовых веников, совсем в листве. Затем, по очереди, он стал высыпать вокруг и вблизи их свои мешочки. Едва горячее солнце осветило разворошенных муравьев, как они, видимо, охваченные ужасом, заметались по всем направлениям, ища спасительной прохлады и тени, столь необходимой их нежным «муравьиным яйцам», в коих заключалась вся будущность, вся надежда их дальнейшего существования на земле. Заметя единственную и притом ближайшую тень под березовыми вениками, все муравьи из рассыпанных куч торопливо взялись стаскивать туда свое сокровище. В этом спасении яиц-коконов от жгучего солнца, по-видимому, участвовали все сословия безразлично: там виднелись и простые рыжие муравьи, и черные, и крылатые, и крохотные, и крупные. С изумительною поспешностью все они бегали туда и обратно и вскоре же перетаскали под веники все свои кокончики. Опытный старик, благодаря своему глубокому знанию природы и ее законов, избавивший себя от труда отбирать «муравьиные яйца руками или подсевом, молча сидел в сторонке, время от времени потягивая табачок из своего коровьего рога.

Он твердо знал, что невольные труженики как следует исполнят нужное ему дело, не позабыв ни единого яичка, и только следил за тем, когда, собственно, это окончится.

- Ну что, дедушка, – спросил я, – правда или нет, что сказывают о белых перепелах? Будто бы кто поймает белого перепела, тот будет и богат, и счастлив, или же все это басни? Тебе, как старому охотнику перепелятнику, может, случалось что слыхать об этом?

- Как же, батюшко. И не только слыхал, а я даже и видал его, этого самого белого перепела. Только, батюшко, благополучия я не получил… а можно сказать, даже и посейчас я страдаю от этого самого. Потому, доложу я вашей чести, эти перепела хитры бывают. Ведь между ними только один белый перепел настоящий, т.е. «пастырь перепелиный». Он, прямо надо сказать, настоящего благородного сусловия … «князек». А между прочим, кой-когда белых перепелов сетями ловят… и это именно, что не настоящие, а сатана – наше место свято – в его перья наряжается, для обмана, для людского несчастья… Ему абы б над хрещеным человеком насмеяться да зло творить!.. Первая примета настоящему белому перепелу та, что у него середнее правильное перо – желтое, словно золото горит, и гривка ему положена на манер ожерелочка, как у хорошего турухтана весною… А у хвальшивого это самое перышко правильное – черное, как уголь… за то-то он и прячет его под другие перушки.

- И что ты, старина, – заспорил я нарочно, чтобы вызвать стародавнего охотника на рассказы, так сказать, охотничьей мифологии, – неужто же в самом деле бывают у зверей и у птицы их князья или пастыри!

- А как же ж, сударь? – искренно удивился Иван Иванович, натряхивая на ноготь большого пальца новый зарядок табаку. – Никакой твари не показано жить беззаконно и без своего набольшего. А то кто же будет ими заниматься, кто будет научать их норы строить, гнезда плесть, где жить – кормиться, от беды хорониться? Уж на что дробная тварь – эти самые комары, а ведь и у них имеется свой царь – муравлиный, на манер «матки» пчелиной. Потому, сударик, безцаревшина – последнее дело! Цыгане, на что ужо народ затерянный, и то, сказывают, и у них есть свой цыганский царь, один на всех… Ведь ежели половина улья пропадет, а одна пчелиная «матка» жива – опять весь улей исполнится, и пчела загудит, заведется, и меду наберут на зиму. А коли весь улей будет цел, да обезматошничает, то все погибнет на веки вечные и пусто будет… И хотя у нас по деревням и народилися ужо такие молокососы, что и о Боге, и о царе распушаются лишними речами, но только это великий грех! А кроме того еще и довольно совестно… Неужто ж в самом деле хрещеные люди стали хуже твари, что они стали недостойны иметь собственного царя, узаконенного?! Эх-ма-ма! Грехи наши тяжкие, – зашамкал дед. – Скоро, похоже, света преставление будет… Вот, – продолжал он, несколько подумав, – и перепелам дан свой особливый «пастырь». Он-то и печалится перед Господом за всех за них. Места и время им указывает, когда куды лететь, каким обычаем на белом свете жить. Потому Господь, Царь Милосердный, никого не забыл, не обидел. Всякому он указал и своего пастыря на земле, и своего особливого св. угодничка на небесах. Для того-то домашний скот препоручен св. Власию, лошади – св. Фролу и Лавру, овцы – св. Мамонтию, свиньи – Василию Кесарийскому, гуси – св. Миките, пчела – Зосиме и Савватию, а над дикими зверями поставлен Георгий Победоносец.

- Вот к этим-то угодничкам Господним всякий пастырь, али сказать «князь», и приводит своих подначальных кажи год, как раз в тот день, когда празднуют память ихнего св. угодника. А уж тот и отбирает на весь год: каких на семена, каких на емина, каких на убыль. С того-то необразованные мужики и грешат перед Господом, когда они тужат да плачутся, хоть бы и на волка.

- Ох, – кричат, – волк овец порезал!.. А это не волк порезал, а св. угодник Господний Георгий Победоносец показал ему взять!.. За то-то и пословица сложена: что у волка в зубах, то Егорий дал! – Так-то, сударик мой! На все свои порядки заведены, через то и белый перепел узаконен, потому он ихний «пастырь», «перепелиный князь» прозывается. Перо на нем белое, как кипень, и при всех статьях: и фигурен, и голосист, и наряден на манер стрепета. Только этот перепел за сто лет один раз и показывается людям, да и то на достойного человека выходит. А хвальшивые перепела могут подойти под сеть и часто, но только тогда, когда его покликают на байку, у которой косточка сделана не из гусиного крыла, а из собачьего плеча.

- Ну, дедушка, – перебил я, – тебе же как случилось его поймать?

- По грехам, батюшко, за мое озорничество. Господь меня праведно наказал,- со вздохом заговорил Иван Иваныч. – Стало быть, сговорились мы – я да садовник наш же, таки старик, Давид Михалыч, идти зарею на перепелов. Он по этой части тоже был охотник не последний… Да-с. Говорить да говорить, да по грешности по своей и послали за водочкою мальчишку. А дело-то вышло как раз под праздничек Господний, а нет, под Богородичный праздник – не упомню ужо какой… Мы, доложу вам, и выпили маленечко, а кроме того еще и с собою взяли по полубутылочке – да-с… Пособрали сети, мешочки с дудками да кое с чем и подалися себе на поле. А на этот грех (после уже все это вышло) один человек взял да и подменил мне байку, для смеху то есть подсунул мне дудку, что была на собачьей кости сделана – что, дескать, с этого отродится? А я об этом еще ничего не знаю, не ведаю. Знаю, что у меня всякая справа завсегда в своем виде находится, я прямо вскинул мешочек на спину – да и махарцы. Пришли в проса и уж вот какие поля напалися – на удивление: просо высочишее, да густое, ровно – словно водою налито, и чистое, как перебор стоит. Ну, я тут-то натянул сеть, а куманек потянул дальше. Взял дудку – и вижу, что не моя это дудка, сбаловал кто-то похоже… моя небольшая, да уручная такая, мягкая, как миткаль, а уж звонка – и меры нету, – а это байка здоровишая да грубая, словно из сапожного голенища сделана… ее чисто и не согнешь… опять же, слышу, она еще и прихрипывает. Ну, делать нечего, взялся я в нее подзывать, а больше того надеюсь на свою перепелиху. Уж такая же у меня прокуратка была – отсветная! Головку свою заведет бочком, да и подавай свою братию обманывать. А уж те-то стараются, то тут, то там отзываются ей… – я чисто диву дался. Вдруг слышу (по заре-то явственно отдается), в стороне, так-то ближе к яру, отозвался какой-то особливый перепел, себе тоже прихрипывает. Может, вы и сами изволите знать, что перепел голосом бьет не сразу, а сперва собирается с духом и будто сам себя пробует… прохрипит раза два-три, да уж и вдарит: ва-ва-ва! на манер того, как кукушка, когда она в перелет поднимается.

- Раз, слышу, прохрипел – не справился, в другой, а там разом и хватил так, что у меня мурашки по спине забегали: чисто молотком жарит по наковальне – ва-ва-ва! Смотрю, и перепелиха моя стала прислушиваться, туды-сюды головку заводит и оглядывается, словно спужалась. Да и я, каюсь добрым людям, отродясь такого перепела не слыхивал: чисто пером пишет. Только смолк на минуточку, глядь, а он ужо и под сетью бегает. Белый! И был же он велик да наряден, да проворен!.. Так и кружится вокруг клетки… Увидал самку, подавай кричать, крылья опустил до земли, хвост растарашил по-индюшиному, нахохлился весь – беда да и только! Сам кричит, а сам в клетку силом дерется… То с одной стороны, то с другой по клетке перебегает, туды-сюды. Мне и давно следно его палочкою пугнуть, да засмотрелся на него, словно и сам я с ума сошел. Потому заря вышла тихая да ясная, мне все отчетисто видно было. А тут разом надошла надо мною тучка небольшая и дождик опустился, теплый такой, как парное молоко… а там, глядь, и совсем потемнело, во-о какая туча приподнялася из-за лесу. И откуда что взялося – такая наволочь разом насунула, что и руки не видать стало. Нет-то нет, спопашился я, пугнул его палочкою. Попался! Ну, кричу, теперь ты мой! А уж он-то бьется в сети, насилу я его оттуда выпутлял. Лег опять в просо, оперся на локоток и думаю: вот когда я заживу на белом свете… Именно это я белого перепела поймал!., кажись, и перушко назад у него сверкануло разочек… Однако перемогаюсь еще, лежу. Ночь ходовая… вижу, перепелами словно осыпано поле. Такой зори и за сто лет не дождешься… Смотрю – дело-то дрянь выходит. Темень-то еще хуже стала, а вдобавок и ветер загул, из-под тучи поднялся…..Я глаза взялся протирать и сам не пойму, что это такое делается… Как есть, ничего я не вижу, словно на меня «куриная слепота» навалилася. Вот, думаю, беда. А тут слышу, Давыд Михайлыч разбой закричал. Явственно, слышу, кричит: «Эй, Иван Иваныч, где ты? Беги ко мне скорее». Сами изволите знать,- таинственно заметил старик, переводя дух,- дело ночное – всякое может случиться. И зверь, к примеру, найдет, и еще что… В ночи все бывает… Кинулся я к нему, на голос трафлю. Все побросал, только мешочек с перепелами подхватил с собою. Бегу, натыкаюся. – Где ты? – озываю его.

- Вот он! – откликается.- Я опять к нему. Бегу, бегу, а все не могу к нему добечь. Опять возьмусь кричать: где ты?

- Да здеся! – откликается мне. Только с каждым разом будто он не ближает, а далеет от меня. Чисто из-под земли кричит. Ну, думаю, наверное, кум Давыд забрался в трясину, что под олешником… Пошел, дескать, с поля на поле переходить, да и попался в «окошко»!.. Смерть моя, испужался. Сам бегу, а сам себя не помню. Наконец, вижу, что и я забрался кто знает куды… Кусты какие-то обошли меня кругом, кочкарник – Бог знает что… Под ногами то кочка, то мочежинник. Остановился я, опять кричу: Эй, кум, где ты? – Здеся!

И только что я сунулся к нему на голос, да и полетел с кручки торчмя головою в ручей. Уж я кубырялся, кубырялся с этого обрывиша – насилушку и шабашу дождался! Мешок мой, конечно, выскочил, и все мои перепела разлетелися! Прямо и шлепнулся я в воду… совсем с утками окунулся. И явственно показалося мне, что кто-то в ладоши затрепал да расхохотался.

- Похоже, дедушка, это тебя водочка перевесила? – заметил я.- Ведь сам же ты сказывал, что оба вы были выпивши?

- И что вы, батюшко! – укоризненно промолвил дед. Да нешто нам впервой водку-то пить? Почему же раньше этого не случалося? Опять же эти оказии еще и не над одним мною представлялися! И пастушата тамошние, да и старые мужики, что с лошадьми ходили в ночному, говорили, что его даже зачастую видали. Один раз, тоже в самую полночь, он белым гусенком, вишь, выплыл из-под густой ольхи, что над ручьем свесилася. Потом того вышел на мысочек и стал маленьким мальчиком. И взялся же тот мальчик плакать, убиваться, глядючи на месяц. Ну, а по месяцу-то его хорошо было видно тем мужикам. На другой день даже нарочно ходили туда и болтом мерили речку под тою ольхою. Так и до дна не достали. Вот там-то он и живет, горячий ему камень!.. Оттуда-то он отьявился и ко мне под сеть, в образе белого перепела, – добавил старичок, поднимаясь, чтоб подобрать из-под веников ворошок муравьиных яиц, чисто начисто отобранных.

- И это еще Господь, Царь Милосердный, пожалел меня, – промолвил он поучительно. – Как-никак, а все-таки я выдрался из ручья да доволокся до села… Ну, шесть недель пролежал я с перепугу, да вот и ногу в коленке повредил маленько… Как невзгода, так она у меня и посейчас ноет… Ну, а перепела мои улетели, да и сеть моя, со всеми припасами и с дудкою из собачьей кости, тоже пропала!..

Старик снова занялся своим делом, а я, подкрепившись закускою, невольно залюбовался живописною картиною, меня окружавшей.

А.Марков

«Природа и Охота», 1891 год.


Похожие статьи:

Комментарии

Оставьте комментарий